Неточные совпадения
Константинополь, бывшая Византия, а ныне губернский город Екатериноград, стоит при излиянии Черного
моря в древнюю Пропонтиду и под сень Российской Державы приобретен в 17… году, с распространением на оный единства касс (единство сие в
том состоит, что византийские деньги в столичном городе Санкт-Петербурге употребление себе находить должны).
Еще во времена Бородавкина летописец упоминает о некотором Ионке Козыре, который, после продолжительных странствий по теплым
морям и кисельным берегам, возвратился в родной город и привез с собой собственного сочинения книгу под названием:"Письма к другу о водворении на земле добродетели". Но так как биография этого Ионки составляет драгоценный материал для истории русского либерализма,
то читатель, конечно, не посетует, если она будет рассказана здесь с некоторыми подробностями.
Не говорю уже о
тех подводных течениях, которые двинулись в стоячем
море народа и которые ясны для всякого непредубежденного человека; взгляни на общество в тесном смысле.
Переодевшись без торопливости (он никогда не торопился и не терял самообладания), Вронский велел ехать к баракам. От бараков ему уже были видны
море экипажей, пешеходов, солдат, окружавших гипподром, и кипящие народом беседки. Шли, вероятно, вторые скачки, потому что в
то время, как он входил в барак, он слышал звонок. Подходя к конюшне, он встретился с белоногим рыжим Гладиатором Махотина, которого в оранжевой с синим попоне с кажущимися огромными, отороченными синим ушами вели на гипподром.
Алексей Александрович думал тотчас стать в
те холодные отношения, в которых он должен был быть с братом жены, против которой он начинал дело развода; но он не рассчитывал на
то море добродушия, которое выливалось из берегов в душе Степана Аркадьича.
Было
то время года, перевал лета, когда урожай нынешнего года уже определился, когда начинаются заботы о посеве будущего года и подошли покосы, когда рожь вся выколосилась и, серо зеленая, не налитым, еще легким колосом волнуется по ветру, когда зеленые овсы, с раскиданными по ним кустами желтой травы, неровно выкидываются по поздним посевам, когда ранняя гречиха уже лопушится, скрывая землю, когда убитые в камень скотиной пары́ с оставленными дорогами, которые не берет соха, вспаханы до половины; когда присохшие вывезенные кучи навоза пахнут по зарям вместе с медовыми травами, и на низах, ожидая косы, стоят сплошным
морем береженые луга с чернеющимися кучами стеблей выполонного щавельника.
Но эти неприятные известия потонули в
том море добродушия и веселости, которые всегда были в нем и особенно усилились Карлсбадскими водами.
Он стоял, слушал и глядел вниз,
то на мокрую мшистую землю,
то на прислушивающуюся Ласку,
то на расстилавшееся пред ним под горою
море оголенных макуш леса,
то на подернутое белыми полосками туч тускневшее небо.
Между
тем луна начала одеваться тучами и на
море поднялся туман; едва сквозь него светился фонарь на корме ближнего корабля; у берега сверкала пена валунов, ежеминутно грозящих его потопить.
«Как по вольной волюшке —
По зелену
морю,
Ходят все кораблики
Белопарусники.
Промеж
тех корабликов
Моя лодочка,
Лодка неснащеная,
Двухвесельная.
Буря ль разыграется —
Старые кораблики
Приподымут крылышки,
По
морю размечутся.
Стану
морю кланяться
Я низехонько:
«Уж не тронь ты, злое
море,
Мою лодочку:
Везет моя лодочка
Вещи драгоценные,
Правит ею в темну ночь
Буйная головушка».
Страсти не что иное, как идеи при первом своем развитии: они принадлежность юности сердца, и глупец
тот, кто думает целую жизнь ими волноваться: многие спокойные реки начинаются шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится до самого
моря.
Заговорил о превратностях судьбы; уподобил жизнь свою судну посреди
морей, гонимому отовсюду ветрами; упомянул о
том, что должен был переменить много мест и должностей, что много потерпел за правду, что даже самая жизнь его была не раз в опасности со стороны врагов, и много еще рассказал он такого, из чего Тентетников мог видеть, что гость его был скорее практический человек.
Одессу звучными стихами
Наш друг Туманский описал,
Но он пристрастными глазами
В
то время на нее взирал.
Приехав, он прямым поэтом
Пошел бродить с своим лорнетом
Один над
морем — и потом
Очаровательным пером
Сады одесские прославил.
Всё хорошо, но дело в
том,
Что степь нагая там кругом;
Кой-где недавный труд заставил
Младые ветви в знойный день
Давать насильственную тень.
Какие б чувства ни таились
Тогда во мне — теперь их нет:
Они прошли иль изменились…
Мир вам, тревоги прошлых лет!
В
ту пору мне казались нужны
Пустыни, волн края жемчужны,
И
моря шум, и груды скал,
И гордой девы идеал,
И безыменные страданья…
Другие дни, другие сны;
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И в поэтический бокал
Воды я много подмешал.
Тарас видел, как смутны стали козацкие ряды и как уныние, неприличное храброму, стало тихо обнимать козацкие головы, но молчал: он хотел дать время всему, чтобы пообыклись они и к унынью, наведенному прощаньем с товарищами, а между
тем в тишине готовился разом и вдруг разбудить их всех, гикнувши по-казацки, чтобы вновь и с большею силой, чем прежде, воротилась бодрость каждому в душу, на что способна одна только славянская порода — широкая, могучая порода перед другими, что
море перед мелководными реками.
Тогда весь юг, все
то пространство, которое составляет нынешнюю Новороссию, до самого Черного
моря, было зеленою, девственною пустынею.
И когда турки, обрадовавшись, что достали себе такого слугу, стали пировать и, позабыв закон свой, все перепились, он принес все шестьдесят четыре ключа и роздал невольникам, чтобы отмыкали себя, бросали бы цепи и кандалы в
море, а брали бы наместо
того сабли да рубили турков.
Не о корысти и военном прибытке теперь думали они, не о
том, кому посчастливится набрать червонцев, дорогого оружия, шитых кафтанов и черкесских коней; но загадалися они — как орлы, севшие на вершинах обрывистых, высоких гор, с которых далеко видно расстилающееся беспредельно
море, усыпанное, как мелкими птицами, галерами, кораблями и всякими судами, огражденное по сторонам чуть видными тонкими поморьями, с прибрежными, как мошки, городами и склонившимися, как мелкая травка, лесами.
Это было
то место Днепра, где он, дотоле спертый порогами, брал наконец свое и шумел, как
море, разлившись по воле; где брошенные в средину его острова вытесняли его еще далее из берегов и волны его стлались широко по земле, не встречая ни утесов, ни возвышений.
Не помня, как оставила дом, Ассоль бежала уже к
морю, подхваченная неодолимым ветром события; на первом углу она остановилась почти без сил; ее ноги подкашивались, дыхание срывалось и гасло, сознание держалось на волоске. Вне себя от страха потерять волю, она топнула ногой и оправилась. Временами
то крыша,
то забор скрывали от нее алые паруса; тогда, боясь, не исчезли ли они, как простой призрак, она торопилась миновать мучительное препятствие и, снова увидев корабль, останавливалась облегченно вздохнуть.
Она была так огорчена, что сразу не могла говорить и только лишь после
того, как по встревоженному лицу Лонгрена увидела, что он ожидает чего-то значительно худшего действительности, начала рассказывать, водя пальцем по стеклу окна, у которого стояла, рассеянно наблюдая
море.
— Когда так, извольте послушать. — И Хин рассказал Грэю о
том, как лет семь назад девочка говорила на берегу
моря с собирателем песен. Разумеется, эта история с
тех пор, как нищий утвердил ее бытие в
том же трактире, приняла очертания грубой и плоской сплетни, но сущность оставалась нетронутой. — С
тех пор так ее и зовут, — сказал Меннерс, — зовут ее Ассоль Корабельная.
Тем временем
море, обведенное по горизонту золотой нитью, еще спало; лишь под обрывом, в лужах береговых ям, вздымалась и опадала вода.
Лонгрен провел ночь в
море; он не спал, не ловил, а шел под парусом без определенного направления, слушая плеск воды, смотря в
тьму, обветриваясь и думая.
Накануне
того дня и через семь лет после
того, как Эгль, собиратель песен, рассказал девочке на берегу
моря сказку о корабле с Алыми Парусами, Ассоль в одно из своих еженедельных посещений игрушечной лавки вернулась домой расстроенная, с печальным лицом.
Не
то чтоб, а вот заря занимается, залив Неаполитанский,
море, смотришь, и как-то грустно.
Теперь опять, благодаря
Морям,
Пошёл он в пастухи, лишь с разницею
тою...
Но, видя всякий раз, как с
МоряСокровища несут горами корабли,
Как выгружаются богатые товары
И ломятся от них анбары,
И как хозяева их в пышности цвели,
Пастух на
то прельстился...
Он узнал
И место, где потоп играл,
Где волны хищные толпились,
Бунтуя злобно вкруг него,
И львов, и площадь, и
того,
Кто неподвижно возвышался
Во мраке медною главой,
Того, чьей волей роковой
Под
морем город основался…
Ямщик поскакал; но все поглядывал на восток. Лошади бежали дружно. Ветер между
тем час от часу становился сильнее. Облачко обратилось в белую тучу, которая тяжело подымалась, росла и постепенно облегала небо. Пошел мелкий снег — и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось со снежным
морем. Все исчезло. «Ну, барин, — закричал ямщик, — беда: буран!..»
— Ты видишь, — подхватил старичок, — что он тебя в глаза обманывает. Все беглецы согласно показывают, что в Оренбурге голод и
мор, что там едят мертвечину, и
то за честь; а его милость уверяет, что всего вдоволь. Коли ты Швабрина хочешь повесить,
то уж на
той же виселице повесь и этого молодца, чтоб никому не было завидно.
Нет, Любаша не совсем похожа на Куликову,
та всю жизнь держалась так, как будто считала себя виноватой в
том, что она такова, какая есть, а не лучше. Любаше приниженность слуги для всех была совершенно чужда. Поняв это, Самгин стал смотреть на нее, как на смешную «Ванскок», — Анну Скокову, одну из героинь романа Лескова «На ножах»; эту книгу и «Взбаламученное
море» Писемского, по их «социальной педагогике», Клим ставил рядом с «Бесами» Достоевского.
«Зачем дикое и грандиозное?
Море, например. Оно наводит только грусть на человека, глядя на него, хочется плакать. Рев и бешеные раскаты валов не нежат слабого слуха, они все твердят свою, от начала мира, одну и
ту же песнь мрачного и неразгаданного содержания».
У него незаметно сложилось странное впечатление: в России бесчисленно много лишних людей, которые не знают, что им делать, а может быть, не хотят ничего делать. Они сидят и лежат на пароходных пристанях, на станциях железных дорог, сидят на берегах рек и над
морем, как за столом, и все они чего-то ждут. А
тех людей, разнообразным трудом которых он восхищался на Всероссийской выставке,
тех не было видно.
— Пробовал я там говорить с людями — не понимают.
То есть — понимают, но — не принимают. Пропагандист я — неумелый, не убедителен. Там все индивидуалисты… не пошатнешь! Один сказал: «Что ж мне о людях заботиться, ежели они обо мне и не думают?» А другой говорит: «Может, завтра
море смерти моей потребует, а ты мне внушаешь, чтоб я на десять лет вперед жизнь мою рассчитывал». И все в этом духе…
— История, дорогой мой, поставила пред нами задачу: выйти на берег Тихого океана, сначала — через Маньчжурию, затем, наверняка, через Персидский залив. Да, да — вы не улыбайтесь. И
то и другое — необходимо, так же, как необходимо открыть Черное
море. И с этим надобно торопиться, потому что…
Случается и
то, что он исполнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в мире злу и разгорится желанием указать человеку на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в
море, потом вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом…
Нет, Бог с ним, с
морем! Самая тишина и неподвижность его не рождают отрадного чувства в душе: в едва заметном колебании водяной массы человек все видит
ту же необъятную, хотя и спящую силу, которая подчас так ядовито издевается над его гордой волей и так глубоко хоронит его отважные замыслы, все его хлопоты и труды.
Тит Никоныч любил беседовать с нею о
том, что делается в свете, кто с кем воюет, за что; знал, отчего у нас хлеб дешев и что бы было, если б его можно было возить отвсюду за границу. Знал он еще наизусть все старинные дворянские домы, всех полководцев, министров, их биографии; рассказывал, как одно
море лежит выше другого; первый уведомит, что выдумали англичане или французы, и решит, полезно ли это или нет.
Стало быть, и она видела в этой зелени, в течении реки, в синем небе
то же, что Васюков видит, когда играет на скрипке… Какие-то горы,
моря, облака… «И я вижу их!..»
Мы взроем вам землю, украсим ее, спустимся в ее бездны, переплывем
моря, пересчитаем звезды, — а вы, рождая нас, берегите, как провидение, наше детство и юность, воспитывайте нас честными, учите труду, человечности, добру и
той любви, какую Творец вложил в ваши сердца, — и мы твердо вынесем битвы жизни и пойдем за вами вслед туда, где все совершенно, где — вечная красота!
Сегодня старик приехал рано утром и написал предлинное извинение, говоря, что он огорчен случившимся; жалеет, что мы не можем указать виновных, что их бы наказали весьма строго; просил не сердиться и оправдывался незнанием корейцев о
том, что делается «внутри четырех
морей»,
то есть на белом свете.
А между
тем наступал опять вечер с нитями огней по холмам, с отражением холмов в воде, с фосфорическим блеском
моря, с треском кузнечиков и криком гребцов «Оссильян, оссильян!» Но это уж мало заняло нас: мы привыкли, ознакомились с местностью, и оттого шканцы и ют тотчас опустели, как только буфетчики, Янцен и Витул, зазвенели стаканами, а вестовые, с фуражками в руках, подходили
то к одному,
то к другому с приглашением «Чай кушать».
От тяжести акулы и от усилий ее освободиться железный крюк начал понемногу разгибаться, веревка затрещала. Еще одно усилие со стороны акулы — веревка не выдержала бы, и акула унесла бы в
море крюк, часть веревки и растерзанную челюсть. «Держи! держи! ташши скорее!» — раздавалось между
тем у нас над головой. «Нет, постой ташшить! — кричали другие, — оборвется; давай конец!» (Конец — веревка, которую бросают с судна шлюпкам, когда пристают и в других подобных случаях.)
Эта качка напоминала мне пока наши похождения в Балтийском и Немецком
морях — не больше. Не привыкать уже было засыпать под размахи койки взад и вперед, когда голова и ноги постепенно поднимаются и опускаются. Я кое-как заснул, и
то с грехом пополам: но не один раз будил меня стук, топот людей, суматоха с парусами.
По изустным рассказам свидетелей, поразительнее всего казалось переменное возвышение и понижение берега: он
то приходил вровень с фрегатом,
то вдруг возвышался саженей на шесть вверх. Нельзя было решить, стоя на палубе, поднимается ли вода, или опускается самое дно
моря? Вращением воды кидало фрегат из стороны в сторону, прижимая на какую-нибудь сажень к скалистой стене острова, около которого он стоял, и грозя раздробить, как орех, и отбрасывая опять на середину бухты.
11-го января ветер утих, погода разгулялась,
море улеглось и немножко посинело, а
то все было до крайности серо, мутно; только волны, поднимаясь, показывали свои аквамаринные верхушки.
Разочарованные насчет победы над неприятелем [В это самое время, именно 16 августа, совершилось между
тем, как узнали мы в свое время, геройское, изумительное отражение многочиленного неприятеля горстью русских по
ту сторону
моря, в Камчатке.], мы продолжали плыть по курсу в Аян.
Каждый день во всякое время смотрел я на небо, на солнце, на
море — и вот мы уже в 140 ‹южной› широты, а небо все такое же, как у нас,
то есть повыше, на зените, голубое, к горизонту зеленоватое.
Их уличить трудно: если они одолеют корабль,
то утопят всех людей до одного; а не одолеют, так быстро уйдут, и их не сыщешь в архипелагах этих
морей.